The Better Part of Wisdom
1975
Комната была похожа на большой теплый очаг, где светло и уютно от
незримого пламени. Сам камин уже почти потух, в нем были лишь тлеющие
огоньки на влажных поленьях и немного торфа, от которого остались только
дым да несколько лениво поблескивавших оранжевыми глазками угольков.
Комнату медленно наполняли, потом сходили на нет, потом вновь наполняли
звуки музыки. В дальнем углу, освещая по-летнему желтые стены, горела
одинокая лампа с лимонным абажуром. Безупречно отполированный паркет
блестел, как темная речная вода, в которой плавали коврики, ярким
оперением напоминавшие диких птиц Южной Америки, жгуче-голубых, белых и
ярко-зеленых, как джунгли. Белые фарфоровые вазы, до краев наполненные
безмятежным пламенем свежесрезанных оранжерейных цветов, были
расставлены по комнате на четырех маленьких столиках. А со стены над
камином глядел портрет серьезного юноши с глазами того же цвета, что
каминные изразцы, ярко-синими, исполненными живости и интеллигентной
ранимости.
Если бы кто-то потихоньку вошел в эту комнату, он, пожалуй, и не заметил
бы, что здесь есть два человека — так тихо и неподвижно сидели они.
Один сидел, откинувшись на спинку белоснежного дивана, закрыв глаза.
Другой лежал на этом диване, положив голову на колени первому. Глаза его
тоже были закрыты, он слушал. За окнами шуршал дождь. Музыка смолкла.
И тут же за дверью раздалось тихое поскребывание.
Оба удивленно переглянулись, словно говоря: люди, как известно, не скребутся, люди стучатся.
Тот, что лежал на диване, вскочил, подбежал к двери и окликнул:
— Есть там кто?
— А то как же! — отозвался стариковский голос с легким ирландским акцентом.
— Дедушка!
Широко распахнув дверь, молодой человек втащил невысокого кругленького старичка в натопленную комнату.
— Том, мой мальчик, Том, как я рад тебя видеть!
Они сжали друг друга медвежьей хваткой, похлопывая по плечам. Потом старик заметил, что в комнате есть кто-то еще, и отступил.
Том круто повернулся, указывая на другого молодого человека:
— Дедушка, это Фрэнк. Фрэнк, это дедушка, то есть… тьфу ты, черт…
Старик разрядил минутное замешательство: быстрыми шажками подбежал к
Фрэнку, схватил его за руку и потянул. Тот встал и теперь, словно гора,
возвышался над незваным ночным гостем.
— Значит, ты Фрэнк? — крикнул ему ввысь старик.
— Да, сэр, — отозвался с вышины Фрэнк.
— Я пять минут стоял под дверью… — сказал дед.
— Пять минут? — тревожно воскликнули оба молодых человека.
— …раздумывая, стучать или не стучать. Понимаешь, услыхал музыку и в
конце концов сказал себе: черт побери, если он там с девчонкой, либо
пускай выкидывает ее в окошко под дождь, либо пусть показывает деду,
какая она есть красотка. Черт, сказал я, постучал и… — он опустил на пол
свой по трепанный саквояж, — никакой девчонки тут нет, как я погляжу…
или вы, черти, ее в чулан запихнули, а?
— Никакой девчонки тут нет, дедушка, — Том обвел руками комнату.
— Однако… — Дед оглядел натертый до блеска пол, белые коврики, яркие
цветы, бдительные взгляды с портретов на стенах. — Вы что ж, значит, на время у нее квартирку одолжили?
— На время?
— Я говорю, у этой комнаты такой вид, сразу чувствуется женская рука.
Прямо как на рекламе круизных пароходов в витринах туристических контор,
я на такие полжизни любовался.
— Ну, мы… — начал было Фрэнк.
— Знаешь, дедушка, — откашлявшись, сказал Том, — мы сами тут все устроили. Сделали ремонт.
— Сделали ремонт? — У старика челюсть отвисла. Его глаза изумленно обводили комнату. — Вы вдвоем все это сотворили? Ну, дела!
Он потрогал сине-белую керамическую пепельницу и нагнулся, чтобы погладить яркий, как какаду, коврик.
— И кто же из вас что делал? — спросил он вдруг, пытливо прищурив один глаз и посмотрев на них.
Том вспыхнул и запинаясь произнес:
— Ну, мы…
— А, нет-нет, молчи! — вскричал старик, поднимая руку. — Что ж это я,
только с порога и сразу давай вынюхивать, как глупый пес, а лисы-то
никакой и нету. Закрой эту чертову дверь. Лучше спроси меня, куда я
собрался и что задумал, давай-ка спроси. Кстати, пока мы не отвлеклись,
не пробегал ли тут один Зверь в вашей картинной галерее?
— Есть тут такой Зверь!
Том захлопнул дверь, вытряхнул деда из его теплого пальто, принес три
стакана и бутылку ирландского виски; старик нежно погладил ее, как
младенца.
— Так-то лучше. За что выпьем?
— Как за что? За тебя, дедушка!
— Нет-нет.
Старик посмотрел на Тома, потом на его друга Фрэнка.
— Бог ты мой, — вздохнул он, — до чего ж вы оба молодые, аж душу ломит.
Давайте-ка выпьем за молодые сердца, за румяные щеки, за то, что вся
жизнь у вас впереди и где-то там счастье только и ждет — приходи, бери.
Верно я говорю?
— Верно! — хором сказали оба и выпили.
И пока они пили, все трое весело, а может, опасливо присматривались друг
к другу. И молодые увидели в румяном и веселом лице старика, пускай
морщинистом, со следами превратностей жизни, отражение лица самого Тома,
проглядывающее сквозь годы. Особенно в голубых глазах старика была
заметна та же искра острого ума, которая светилась в глазах портрета на
стене — в глазах, которые останутся молодыми, пока не закроются под
тяжестью погребальных монет. И в уголках стариковских губ была та же
улыбка, которая то и дело вспыхивала на лице Тома, а руки старика были
на удивление так же быстры и проворны, как руки Тома, словно у обоих — и
у старика, и у юноши — руки жили какой-то своей, самостоятельной жизнью
и наобум творили всякие шалости.
Так они пили, склонялись друг к дружке, улыбались, снова пили, и каждый
отражался в другом, как в зеркале, и оба наслаждались тем, что в эту
дождливую ночь встретились древний старик и зеленый юнец с похожими
глазами, руками и темпераментом, и еще хороший виски.
— Ах, Том, Том, любо-дорого на тебя посмотреть! — говорил дед. — Скучно
было без тебя в Дублине эти четыре года. Но, черт возьми, теперь я
помираю. Нет, не спрашивай, отчего да почему. Доктор мне сказал, в душу
его так, и эта новость для меня прямо как обухом по голове. И я так
решил: чем родне раскошеливаться на дорогу, чтоб попрощаться со старой
клячей, совершу-ка я сам прощальное турне, пожму всем руки, выпью с
каждым. Так что нынче я здесь, а завтра покачу за Лондон, повидаю Люси, а
потом в Глазго, повидаю Дика. Погощу у каждого денек, не больше, чтобы
не быть ни кому в тягость. Ну что ты на меня рот раскрыл? Я не за
жалостью приехал. Мне уже восемьдесят, пора и поминки закатить, как
полагается, деньги на это у меня отложены, так что о деньгах ни слова. Я
еду со всеми повидаться, убедиться, что все здоровы и веселы, так что
могу спокойно откинуть коньки и помереть с легким сердцем, если выйдет.
Я…
— Дедушка! — воскликнул вдруг Том и, схватив его за плечи, крепко обнял; внука душили слезы.
— Ну-ну, полно, малыш, спасибо, — сказал старик. — Мне достаточно того,
что я вижу в твоем взгляде. — Он мягко отстранил внука от себя. —
Расскажи-ка мне про Лондон, про твою работу, про этот дом. Ты тоже
рассказывай, Фрэнк. Друг Тома для меня все равно что родня! Все
рассказывай, Том!
— Простите. — Фрэнк кинулся к двери. — Вам обоим есть о чем поговорить. А мне тут надо купить кое-что…
— Постой!
Фрэнк остановился.
Лишь теперь старик по-настоящему рассмотрел портрет над камином, подошел
ближе, протянул руку и, прищурившись, прочитал подпись внизу.
— Фрэнк Дэвис. Это ты, мальчик? Это ты нарисовал?
— Да, сэр, — ответил Фрэнк, стоя у двери.
— И давно?
— Кажется, года три назад. Да, три.
Старик медленно покачал головой, как будто эта подробность добавила
что-то к той огромной головоломке, над которой он непрестанно размышлял.
— А знаешь, Том, на кого это похоже?
— Да, дедушка. На тебя. Много-много лет назад.
— А, так ты тоже заметил? Бог мой, точно. Это же я в свой восемнадцатый
день рождения, когда вся Ирландия, и все ее зеленые луга, и нежные
девушки были у меня еще впереди, а не позади. Это же я, точно я. Бог
свидетель, я был хорош собой, и ты, Том, тоже. А ты, Фрэнк, Бог
свидетель, ты просто чародей. Ты отличный художник, мальчик.
— Делаю, что могу. — Фрэнк потихоньку вернулся на середину комнаты. — Делаю, чтознаю.
— А Тома ты знаешь до кончиков волос, до кончиков ресниц. —
Старик обернулся с улыбкой. — Ну, Том, каково тебе глядеть на свет моими
глазами? Чувствуешь, что ты герой, что мир лежит перед тобой, как
рыбный ряд на дублинском базаре?
Том рассмеялся. Дед тоже. А за ними и Фрэнк.
— Еще по стаканчику. — Старик налил всем виски. — А потом мы позволим
тебе тактично улизнуть, Фрэнк. Только обязательно возвращайся. Мне надо с
тобой потолковать.
— О чем? — спросил Фрэнк.
— О Великих Тайнах. О Жизни, о Времени, о Бытии. А по-твоему, о чем же еще, Фрэнк?
— Этого довольно, дедушка… — сказал Фрэнк и запнулся, с удивлением
услышав сорвавшееся с языка слово. — Я хотел сказать, мистер Келли…
— И дедушки довольно.
— Мне надо бежать. — Фрэнк залпом допил свой виски. — Созвонимся, Том.
Дверь захлопнулась. Фрэнк ушел.
— Ты, разумеется, переночуешь у меня, дедушка? — Том подхватил саквояж. — Фрэнк не вернется. Ты ляжешь на его кровати.
Том уже застилал одну из двух кушеток у дальней стены.
— Спать еще рано. Так что давай, дедушка, еще немного выпьем и поговорим.
Но старик, пораженный, молча разглядывал картины, развешанные по стенам.
— Здорово нарисовано.
— Это все Фрэнк.
— И лампа тоже красивая.
— Ее сделал Фрэнк.
— А коврик на полу?..
— Фрэнк.
— Бог мой, — шептал старик, — ну и трудяга этот Фрэнк!
Он медленно шаркал по комнате, как в музее.
— Да тут просто яблоку негде упасть от шедевров, — говорил он. — В Дублине ты ни на что такое не сподобился бы.
— Поживешь вдали от дома — многому научишься, — смущенно сказал Том.
Старик закрыл глаза и допил свой стакан. — Тебе нехорошо, дедушка?
— Меня скрутит среди ночи, — ответил старик. — Я, может, даже вскочу с
постели и заору как полоумный. А сейчас ничего, только в животе крутит
да в затылке побаливает. Давай потолкуем, малыш.
И они толковали и пили до полуночи, а потом Том уложил деда и лег сам, и они еще долго не могли уснуть.
Около двух часов ночи старик внезапно проснулся.
Он огляделся вокруг, всматриваясь в темноту, пытаясь понять, где он
находится, потом разглядел картины, мягкие кресла, лампу и коврики,
сделанные Фрэнком, и сел на кровати. Он сжал кулаки. Затем поднялся,
наспех оделся и, шатаясь, бросился к двери, словно боясь опоздать, пока
не случилось что-то ужасное.
Хлопнула дверь, Том резко открыл глаза.
Где-то в темноте ночи слышался голос: кто-то звал, кричал, бросал вызов
стихиям, во все горло выкрикивал проклятия, богохульствовал, и под конец
послышался град неистовых ударов, будто кто-то колошматил стену или
какого-то врага.
Спустя долгое время дед, волоча ноги, промокший до нитки, вернулся в дом.
Качаясь, что-то бормоча и шепча, старик содрал с себя мокрую одежду
перед потухшим камином, потом бросил на тлеющие угли газету: она
вспыхнула, мимолетно озарив лицо, на котором ярость постепенно сменялась
оцепенением. Старик отыскал брошенный Томом халат и надел его. Когда
старик протянул свои руки с кровавыми прожилками к меркнущему пламени,
Том крепко зажмурился.
— Черт, черт, черт! Вот досада!
Дед налил себе виски и залпом выпил. Он, прищурившись, посмотрел на
Тома, потом на картины по стенам, опять поглядел на Тома, на цветы в
вазах, а затем снова выпил. Спустя долгое время Том сделал вид, что
проснулся.
— Третий час ночи. Тебе надо отдохнуть, дедушка.
— Отдохну, когда кончу пить. И думать!
— О чем думать, дед?
— Сейчас, — сказал старик, сидя в полумраке комнаты, держа обеими руками
стакан, пока в камине догорали последние призрачные огоньки, — я
вспомнил твою милую бабушку в июне тысяча девятьсот второго. И как
родился твой отец, и как это было здорово, и как потом родился ты, и как
это было здорово. И как твой отец умер, когда ты был совсем крохой, и
как тяжело пришлось твоей матери, и как она тряслась над тобой, может
даже слишком, в те голодные и холодные времена в суровом Дублине. А я
все время был на работе, в поле, и мы виделись с тобой только раз в
месяц. Люди рождаются, люди умирают. Вот какие мысли крутятся в
стариковской голове по ночам. Я вспоминал, как ты родился, Том, это был
счастливый день. А теперь вот ты какой стал. Так-то.
Старик замолчал и допил виски.
— Дедушка, — наконец произнес Том, почти как ребенок, который украдкой
пробирается в дом, ожидая наказания и прощения за еще не названный
грех, — я вызываю у тебя беспокойство?
— Нет, — сказал старик и добавил: — Только как ты будешь жить, как люди будут к тебе относиться, хорошо или худо, — вот что мне покоя не дает.
Старик сидел неподвижно. Юноша лежал, глядя на него во все глаза, и наконец сказал, словно угадав его мысли:
— Я счастлив, дедушка.
Старик наклонился к нему.
— Правда?
— Как никогда в жизни.
— Да? — В полутьме старик вгляделся в лицо юноши. — Да, вижу. Но надолго ли твое счастье, а, Том?
— А разве бывает вечное счастье, дедушка? Все на свете проходит, разве не так?
— Замолчи! У нас с твоей бабушкой ничего не прошло!
— Нет, но у вас ведь не все время было одинаково? Первые годы — одно, потом уже по-другому.
Старик прикрыл рот рукой, потом закрыл глаза, потирая лицо.
— Да, твоя правда. У каждого из нас по две, нет, по три, даже по четыре жизни. И все они проходят, это верно. Но память о них остается. И из всех прожитых тобой четырех, пяти или двенадцати жизней одна — особенная. Помню, однажды…
Старик вдруг осекся.
Старик вдруг осекся.
— Что однажды, дед? — спросил юноша.
Взгляд старика был устремлен куда-то в даль ушедших лет. Теперь он
обращался уже не к этой комнате, и не к Тому, и вообще ни к кому.
Казалось, он разговаривает даже не с самим собой.
— О, это было давным-давно. Когда я в первый раз вошел в эту комнату
сегодня, мне почему-то сразу вспомнилось. Я как будто снова бежал по
берегу Голуэя, как в ту достопамятную неделю…
— В какую неделю, когда?
— На ту неделю, летом, пришелся мой двенадцатый день рождения, подумать
только! Это было еще при королеве Виктории, мы жили тогда в торфяной
халупе неподалеку от Голуэя, и я бродил по берегу, собирал всякую
выброшенную морем всячину, и день был такой погожий, что даже грустно,
потому что знаешь: это ненадолго.
И вот в один из таких погожих деньков как-то после полудня по дороге,
что идет вдоль берега, прикатил фургон, набитый чернявыми цыганами,
которые разбили лагерь у моря.
Там были отец, мать, девочка и еще этот парнишка, который тут же побежал
один вдоль берега, наверное, тоже в поисках компании, потому что я сам
слонялся там без дела и был рад новому человеку.
И вот он подбегает ко мне. Никогда не забуду, как я увидал его тогда в первый раз, буду помнить до самой могилы. Он…
Эх, слов не хватает! Стой, все не так. Надо еще открутить назад.
В Дублин приехал цирк. Пошел я поглядеть: там показывали дурачков,
карликов, маленьких жутких уродцев, жирных женщин и тощих как скелеты
мужчин. А перед последним экспонатом собралась настоящая толпа; ну,
думаю, там, наверное, самое страшилище и есть. Стал я протискиваться,
чтоб посмотреть на жуть невиданную. И что же я вижу? Вся эта толпа
собралась поглазеть всего-то на маленькую девчурку лет шести: такая
светленькая, хорошенькая, щечки нежные, глазки голубые, волосики
золотые, сама тихая такая, что посреди всего этого анатомического театра
привлекала всеобщее внимание. Ее красота кричала без слов, сводя на нет
весь спектакль. Весь народ прямо-таки тянулся к ней, ища исцеления.
Потому что в этом болезненном зверинце она была единственным милым и
славным доктором, который возвращал нас к жизни.
Значит вот, та девочка в цирке была таким же нежданным чудом, как и этот
паренек, скакавший по песчаному берегу, словно жеребенок.
Он был не черный, как его родители.
У него были золотые кудряшки, в которых играли солнечные блики. При
ярком свете его тело было словно из бронзы отлито, а что не из бронзы,
то из меди. Невероятно, но казалось, будто этот двенадцатилетний, как и
я, мальчишка только-только родился на свет — такой он был свежий и
новенький. У него были блестящие карие глаза, как у зверька, который
долго бежал, унося ноги от погони, по всем побережьям мира.
Он остановился, и первое, что я от него услышал, был его смех. Он
радовался жизни и возвещал об этом своим смехом. Наверное, я тоже
засмеялся, потому что его радость была заразительна. Он протянул мне
свою смуглую руку. Я заколебался. Тогда он нетерпеливо схватил мою
ладонь.
Господи, сколько лет прошло, а я помню, что мы тогда сказали друг другу. «Правда, смешно?» — сказал он.
Я не стал спрашивать, что смешно. Я знал. Он сказал, что его зовут Джо. Я
сказал, что меня зовут Тим. И вот мы стоим на пляже, двое мальчишек, а
меж нами — огромный мир, как одна большая, добрая, великолепная шутка.
Он посмотрел на меня своими огромными, круглыми, медно-карими глазами и
от души расхохотался, а я подумал: э, да он жевал сено! Его дыхание
пахло травой. И вдруг у меня закружилась голова. Этот запах меня
оглушил. Бог мой, думал я, шатаясь, да я пьян, но отчего?" Мне
доводилось тайком хлебнуть отцовского виски, но тут-то с чего пьянеть? Я
был пьян этим полднем, этим солнцем, у меня кружилась голова — и
отчего? Оттого, что этот незнакомый паренек жевал сладкие стебли? Нет,
не может быть!
Тогда Джо посмотрел на меня в упор и сказал: «У нас мало времени».
«Мало времени?» — переспросил я.
«Ну да, — ответил Джо, — чтобы дружить. Мы ведь с тобой друзья?»
От его дыхания на меня пахнуло свежескошенными лугами.
Господи, хотелось мне крикнуть, ну конечно да! И чуть не упал, будто он
дал мне дружеского пинка. Но мой рот только открылся и снова закрылся, а
я спросил: «А почему у нас так мало времени?»
«А потому, — сказал Джо, — что мы с родителями пробудем здесь всего
шесть дней, от силы неделю, а потом поедем дальше по всей Ирландии. И я
больше никогда тебя не увижу, Тим. Поэтому нам надо очень многое успеть
за эти несколько дней».
«Шесть дней? Так это почти что ничего!» — возмутился я, и мне почему-то
стало вдруг так грустно, так пусто на этом берегу. Наше знакомство
только началось, а я уже оплакивал его конец.
«День тут, неделю там, месяц еще где-нибудь, — сказал Джо. — Мне
приходится жить очень быстро, Тим. У меня не бывает друзей надолго.
Только те, кого я помню. Поэтому, куда бы я ни приехал, я говорю своим
новым друзьям: скорей, давай сделаем то, сделаем это, натворим побольше
дел, длинный список, и тогда ты будешь вспоминать меня, когда я уеду, а
я — тебя, и будем говорить: вот это был друг! Так что начнем. Догоняй!»
Джо осалил меня и кинулся бежать.
Я бежал за ним и смеялся: ну не глупо ли нестись сломя голову за
каким-то мальчишкой, которого я и знал-то всего пять минут? Мы
пробежали, наверное, целую милю по длинному летнему пляжу, пока он не
дал себя догнать. Я уже думал поколотить его за то, что он заставил меня
мчаться так далеко просто так, неизвестно зачем, черт знает зачем! Но
когда мы повалились на землю и я прижал его за обе лопатки, он только
дохнул разок мне в лицо своим дыханьем, и я отскочил, тряхнув головой, и
сел, тупо глядя на него, как будто сунул мокрые руки в электрическую
розетку. А он рассмеялся, увидев, как я молниеносно отпрянул и сижу в
полном недоумении.
"Ого, Тим, — сказал он, — мы с тобой подружимся".
Ты знаешь, какое унылое, холодное ненастье стоит месяцами у нас в
Ирландии? Так вот, вся эта неделя, когда мне исполнилось двенадцать, все
эти семь дней, про которые Джо сказал, что они будут последними, каждый
день стояла чудесная летняя погода. Мы бродили по берегу, и больше
ничего, мы просто были на берегу, строили замки из песка или взбирались
на холмы и играли в войну среди курганов. Мы отыскали старинную круглую
башню и с криками носились по ней вверх и вниз. Но чаще всего мы просто
гуляли, обнявшись за плечи, как сиамские близнецы, которых не разделили
ни нож, ни молния. Я вдыхал, он выдыхал. Я старался дышать ему в лад. Мы
говорили и говорили до поздней ночи, сидя на песке, пока родители не
приходили искать своих детей, нашедших то, чего им самим было не понять.
Когда он заманивал меня к себе, я ложился подле него, или он подле
меня, и мы болтали и смеялись, ей-богу, смеялись до самой зари. А потом
опять на волю и хохочем, пока не повалимся на землю без сил. И вот мы
лежим, развеселые, зажмурив глаза, вцепившись друг в дружку до трясучки,
и смех наш разносится повсюду, как серебристые форели, играющие в
салочки. Ей-богу, я купался в его смехе, а он — в моем, пока совсем не
утомимся, как будто это любовь нас измучила и вымотала до нитки. Сидим,
высунув языки, как щенки в жаркий день, высмеявшись до отказа, сонные от
нашей дружбы. И всю неделю дни стояли голубые и золотые, ни облачка, ни
дождинки, и от ветра пахло яблоками… нет, не от ветра, а лишь от
вольного дыхания того парнишки.
Долгие годы спустя мне подумалось: может ли старик еще раз окунуться в
тот летний родник, омыться буйной струей дыхания, которое исходило из
его ноздрей и рта, почему бы не сбросить коросту лет, не помолодеть, как
может тело устоять перед таким соблазном?
Но того смеха больше нет, и того паренька больше нет — он стал взрослым и
затерялся где-то в большом мире, и вот я две жизни спустя впервые
говорю об этом. А кому было рассказывать? С той недели, когда мне
исполнилось двенадцать и я получил в подарок его дружбу, и до сей поры
некому мне было рассказать про тот берег и лето и про то, как мы вдвоем
бродили, сплетя наши руки и жизни, и жизнь казалась совершенной, как
буква "О" — огромный круг погожих дней и веселой болтовни, и мы
нисколько не сомневались тогда, что будем жить вечно, никогда не умрем и
останемся друзьями навсегда.
А потом неделя кончилась, и он уехал.
Он был мудр не по годам. Не стал прощаться. Неожиданно их повозка исчезла.
Я бегал по берегу и звал. Я увидел вдали скрывающуюся за гребнем холма
повозку. И тут во мне заговорила мудрость друга. Не догоняй. Отпусти.
Теперь можешь плакать, сказала мне моя мудрость. И я заплакал.
Я плакал три дня, а на четвертый затих. Много месяцев я не ходил на
берег. И за все годы, что прошли с тех пор, я ни разу не испытал ничего
подобного. Я прожил хорошую жизнь, у меня была хорошая жена, хорошие
дети и ты, малыш Том, и ты тоже. Но не сойти мне с этого места, если я
лгу: никогда больше я не был в таком неистовом, безумном, диком
отчаянии. Никогда я так не пьянел даже от вина. Никогда я не рыдал так
безутешно, как тогда. Почему, Том? Почему я все это рассказываю и что
это было? Зачем возвращаюсь в те далекие невинные времена, когда я был
еще одинок и ничего не знал? Как же получается: его я помню, а все
другое ускользает из памяти? Отчего, прости господи, я, бывает, не могу
вспомнить лицо твоей бабушки, а его лицо на морском берегу так и стоит у
меня перед глазами? Почему мне снова и снова видится, как мы с ним
валимся на землю и земля принимает в свое лоно буйных жеребят, ошалевших
от обилия сладкой травы и нескончаемой череды светлых дней?
Старик умолк. Потом добавил:
— Говорят, секрет мудрости в том, что осталось несказанным. Больше я ничего не скажу. Даже не знаю, зачем я рассказал все это.
— Зато я знаю, — произнес Том, лежа во тьме.
— Правда? — спросил старик. — Ладно, расскажешь мне. Когда-нибудь.
— Да, — отозвался Том, — когда-нибудь.
Они послушали, как стучит за окнами дождь.
— Ты счастлив, Том?
— Вы меня уже спрашивали, сэр.
— Я спрашиваю еще раз. Ты счастлив?
— Да.
Молчание.
— Так значит, у тебя сейчас лето на морском берегу, Том? Те самые волшебные семь дней? И ты пьян?
Том долго не отвечал, а потом сказал лишь одно слово:
— Дедушка, — и кивнул всего один раз.
Старик откинулся в кресле. Он мог бы сказать: это пройдет. Он мог бы
сказать: это ненадолго. Он многое мог бы сказать. Но вместо этого он
сказал:
— Том?
— Да, сэр?
— О черт! — вскричал вдруг старик. — Господи всемогущий! Боже! Дьявол!
Тут он умолк и задышал ровнее.
— Ну вот. Сумасшедшая ночь. Не мог я напоследок не завопить. Просто не мог, малыш.
Наконец они уснули под барабанную дробь дождя.
С первыми лучами солнца старик тихо и осторожно оделся, взял свой
саквояж и, наклонившись к спящему юноше, ладонью коснулся его щеки.
— Прощай, Том, — шепнул он.
Спускаясь по сумрачной лестнице вниз, к непрестанному стуку дождя, он
вдруг увидел друга Тома, который сидел в ожидании на нижней ступеньке.
— Фрэнк! Ты что, всю ночь здесь сидишь?
— Нет-нет, мистер Келли, — поспешно ответил Фрэнк. — Я ночевал у приятеля.
Старик повернулся к темной лестнице и посмотрел вверх, как будто мог разглядеть отсюда комнату и спящего в тепле Тома.
— Гха!..
Звук, похожий на звериное рычание, вырвался было из его гортани, но
затих. Он неловко переступил с ноги на ногу и опять поглядел на
вспыхнувшее зарей лицо молодого человека, того самого, что нарисовал
портрет, висящий над камином в комнате наверху.
— Кончилась эта проклятая ночь, — произнес старик. — Так что, если ты немного посторонишься…
— Сэр.
Старик шагнул на одну ступеньку вниз и вдруг взорвался:
— Послушай! Если ты когда-нибудь хоть чем-нибудь обидишь Тома, клянусь Богом, я согну тебя в бараний рог! Понял?!
— Не тревожьтесь, — сказал Фрэнк, протянув ему руку.
Старик посмотрел на нее, словно никогда не видел протянутой для пожатия руки. И вздохнул.
— Эх, черт возьми, Фрэнк, друг Тома, ты такой молодой, что глазам больно смотреть на тебя. Прочь с дороги!
Они пожали друг другу руки.
— Ого, ну и хватка, — с удивлением сказал старик.
И он исчез, словно смытый несметными струями дождя.
Молодой человек затворил за собой дверь наверху, постоял немного, глядя
на спящего, наконец подошел и, словно ведомый каким-то чутьем, коснулся
ладонью его щеки точно в том месте, которого не более пяти минут назад
на прощание коснулась рука старика. Он тронул эту по-летнему теплую
щеку.
Том улыбнулся во сне той самой улыбкой, какой улыбался отец его отца, и сквозь сон позвал старика по имени.
Он позвал его дважды.
И снова спокойно уснул.
Читать отзывы (10)
Niciun comentariu:
Trimiteți un comentariu